В библиотеке

Книги2 383
Статьи2 537
Новые поступления0
Весь каталог4 920

Рекомендуем прочитать

Сперанский М.Введение к уложению государственных законов
"Введение к уложению государственных законов" – высшее достижение реформаторского периода (первого десятилетия) правления Александра I.

Жалобы и предложения

Напишите нам свои впечатления о библиотеке Университета и свои предложения по ее улучшению [email protected].
Алфавитный каталог
по названию произведения
по фамилии автора
 

АвторВинокур Г.О.
НазваниеИстория русского литературного языка
Год издания2008
РазделКниги
Рейтинг0.47 из 10.00
Zip архивскачать (562 Кб)
  Поиск по произведению

Глава девятая
Литературный языке эпохи классицизма

Начальный период в истории русского литературного классициз- ма связан с борьбой двух тенденций, из которых первая нашла себе выражение в деятельности прекрасного филолога и теоретика, но слабого поэта Тредиаковского, а вторая — в деятельности гениаль- ного русского самородка Ломоносова. В истории русского письмен- ного языка это противоречие сказалось в том, что первый из назван- ных деятелей неудачно повел язык литературы по пути полного его отожествления с бытовым языком «лучшего общества», а второй с редкой удачей и блеском, наоборот, создал традицию более или ме- нее сильного разобщения литературной и бытовой речи в зависимо- сти от жанровой задачи произведения.

Удача Ломоносова доказывает, что он проницательно угадал ос- новную линию объективного исторического развития русской лите- ратурной речи, ухватил его главный нерв. Именно Ломоносов сде- лал прочным приобретением русского культурного сознания взгляд на русский литературный язык как на продукт скрещения начал «ела- венского» и «российского». Между тем молодому Тредиаковскому одно время казалось, что можно обойтись совсем без первого. В зна- менитом предисловии к своему переводу французского романа Поля Тальмана «Езда в остров любви» (1730) Тредиаковский уверяет чи- тателя, что он перевел этот роман не «славенскимъ» языком, но «по- чти самымъ простымъ Рускимъ словомъ, то есть каковымъ мы межъ собой говоримъ». Действительно, в тексте этой книги попадаются слова и выражения обиходного стиля речи, как например «бежалъ все грунью даже до одного местечка» (грунью —значит, собственно, мелкой рысью), «вздеть уборъ», «присоветовалъ чтобъ поитить от- туду въ одинъ городъ», и т.п. Но живой элемент в языке этого ро- мана во всяком случае гораздо слабее, чем в вышеназванных пове- стях о Василии Кор и отеком и дворянине Александре, а общий тип языка, каким сделан перевод Тредиаковского, достаточно ярко проступает хотя бы в таком отрывке:

«Можеть быть, любезный мои Л1Ц1ДА, что вы немало ныне удивляетеся, для того что я cie ваме объявляю надчаяше ваше; но вы имеете познать то, что мне къ премене сеи моего нрава подало пр1чшу уведомлялся чрезъ cie писмо о моихъ вторыхъ похождеш- яхъ, которыя поистинне больше васъ имеют увеселить, нежели какъ первыя. И хотя я ныне веема немышлю о любви, однако я ваме признаваюсь, что очюнь мне охотно желается сказать ваме ricro - piio о моей страсти прешедшей».

Вряд ли можно поверить, чтобы даже «изрядная компания» поль- зовалась таким вязким канцелярским языком, как своей будничной простой речью. Нетрудно догадаться, что Тредиаковский пытался механически перенести в Россию те языковые отношения, которые он наблюдал во Франции. Он думал, что, подобно тому как существует во Франции язык версальского двора, так и в России должен существовать отличающийся строгим изяществом и чистотой язык избранной среды как образец для литературного языка. Отсюда уче- ние Тредиаковского о «лучшем употреблении», заимствованное им у французских теоретиков вроде Вожла, автора известных «Заметок о французском языке, полезных для желающих хорошо говорить и хорошо писать». По словам Вожла, есть употребление дурное, свойственное большинству, и употребление хорошее, свойственное лучшей части придворной сферы и лучшим авторам-современникам. Все это было очень далеко от той действительности, которую дол- жен был застать Тредиаковский по возвращении из Парижа в Рос- сию. Очевидно, бытовая речь начала и середины XVIII в. также и в придворном русском обществе, которое никогда не было у нас руко- водящей культурной силой, не обладала свойствами, прямолиней- ное воспроизведение которых в литературе способно было решить проблему литературного языка. Скорее наоборот: не литература от общества, а общество от литературы должно было ждать указаний в этом отношении. Так оно и было на самом деле. И когда наступили для этого нужные условия, то, что не удалось Тредиаковскому, в конце века с замечательным успехом оказалось осуществлено шко- лой Карамзина, но удалось именно потому, что между Тредиаков- ским и Карамзиным был пройден поучительный путь, воплотивший- ся в богатом опыте русского классицизма.

В языковой доктрине русского классицизма, как она отразилась в известных рассуждениях Ломоносова и разнообразной практике писателей второй половины XVIII в., важнее всего отметить призна- ние основного «славенороссийского» ядра в русской литературной речи. Речь идет о том, что язык церковных книг и язык «обыкновен- ный российский», согласно этой точке зрения, имеют много общего, совпадающего и что именно этот общий материал обоих типов речи есть движущее начало русского литературного языка. К указанно- му «славенороссийскому» ядру, смотря по обстоятельствам, в практи- ке художественной литературы добавляются то чисто «славенские», то чисто «российские» материалы из круга средств, не совпа- дающих в обоих типах речи. Эти добавления имели громадное прак- тическое значение для решения специфических поэтических и бел- летристических задач, так как создавали языковую почву высоких и низких жанров, позволяли различать, с одной стороны, язык оды или трагедии, а с другой — язык басни или комедии. Но создание высокого и низкого слогов было, собственно, заслугой перед рус- ской литературой соответствующего периода, а по отношению к са- мому русскому языку оказалось полезным скорее косвенно. Именно оно оставляло свободный путь для развития так называемого сред- него слога, предназначавшегося преимущественно для литературы не художественной, а научной и публицистической, то есть именно та- кого рода письменности, где особенно успешно мог продолжаться процесс скрещения книжной и обиходной речи в единый и цельный общеписьменный русский язык.

Достаточно самого беглого сравнения между тремя основными стилями речи в литературе эпохи классицизма, чтобы убедиться, что будущее русского литературного языка вырастало именно в преде- лах среднего стиля, каковы бы ни были собственно литературные достоинства двух остальных в применении к соответствующим лите- ратурным жанрам. Вот один из типичных образчиков высокого слога:

Князь Курбсюй возопилъ, алкая с нимъ схватиться:

Не стыдно ль множеству съ единымъ купно биться?

Храните рыцареюй, герои, в бранЪхъ чинъ;

Оставьте насъ, хощу съ нимъ ратовать единъ.

Услышавъ Гидромиръ отважну рвчь толику,

Висящу вдоль бедры взялъ палицу велику;

Онъ ею въ воздухе полкруга учинилъ,

Часть Муромскихъ дворянъ на землю преклонилъ.

И князя оъ разразилъ шумящей булавою,

Но онъ къ главъ коня приникъ своей главою,

И тако угонзнулъ 1 не поврежденъ ни чъмъ;

Но Гидромира въ пахъ поранилъ онъ мечемъ,

РазсвирЬггЬлъ злодей, болЪшю не внемлетъ,

Как мачту палицу тяжелую подъемлетъ,

И Муромскихъ дворянъ, и Курбскаго разить,

Там шлемы сокрушилъ, тамъ латы, тамо шить.

Это из «Россияды» Хераскова. Образец простого или низкого сло- ва заимствуем из текста комедии Сумарокова «Опекун»:

«Намнясь виделъ я, какъ честной то по вашему и безчестной, а по моему разумной и безумной принималися. Безчестной ать, по вашему, приехале, такъ ему стулъ, да еще въ хорошенькомъ доме: все ли въ добромъ здоровьи? какова твоя хозяюшка? детки? Что такъ за- пале? 1 ни къ намъ не жалуешъ, ни къ себе не зовешъ; а все ведають то, что онъ чужимъ и неправеднымъ разжился. А честнова та чело- века детки пришли милостины просить, которыхъ отецъ ездилъ до Китайчетава царства и былъ во Камчатномъ государстве, и обе етомъ государстве написалъ повесть; однако сказку то ево читаютъ, а детки то ево ходять noMipy ; а у дочекъ то ево крашенинныя бост- роки [1], да и те въ заплатахъ».

Так как в области среднего слога материал в жанровом отноше- нии более разнообразен, то приведем ниже два образца. Один заим- ствуется из журнала «Всякая всячина» 1769 г.:

  • 1 Спасся, убежал. 1 Запропастился

«Вельможа одинъ приговорилъ ко смерти одного своего неволь- ника, который не видя уже надежды ко спасешю своего живота, за- чалъ бранить и проклинать вельможу. Сей не разумея языка неволь- нича, спросилъ у околостоящихъевоихъ домашнихъ: что невольникъ говорить? Одинъ вызвался, говоря: государь, сей безщастный сказы- ваете, чай рай приуготовленъ для техъ, кои уменьшають свой гневе, и прощають преступлешя. Вельможа простилъ невольника. Друrift изъ ближнихъ его вскричалъ: не пристойно лгать передъ Его Оя- тельствомъ, и поверняся къ лицу вельможи сказалъ: сей преступ- иикъ васъ проклинаеть великими клятвами, мой товарищъ вамъ объявилъ ложь непростительную. Вельможа ответствовалъ: ста- ться можетъ; но его ложь есть человеколюбивее, нежели твоя правда; ибо онъ искалъ спасти человека, а ты стараешься двухъ по- губить».

Другой заимствуем из переводного сочинения Василия Левшина «Чудеса натуры или собрате необыкновенных и примечаюя до- стой ныхъ явлешй и приключешй въ целомъ Mipe телъ» (1788 г.): «Въ 1779 году показывали въ Парижской Академш Наукъ сох- раняемую въ спирте ящерицу съ двумя головами, и обнадеживали, по свидетельству вероят1я достой ныхъ особь, что эта тварь въ жи- зни своей обеими головами дела свои изправляла; она ела обоими ртами, и смотрела всеми четырмя глазами. Особливейшее обстоя- тельство при томъ былос1е, что когда клали хлебъ съ обеихъ сторонъ таковымъ образомъ, чтобъ ящерица находящийся съ правой стороны кусокъ видела только правымъ глазомъ правой головы, а на ле- вой стороне только левымъ глазомъ левой стороны; следовала она законамъ равновеая, не такъ какъ Буридановъ оселъ терпелъ въ «семь случае голодъ, но двигалась прямо впередъ до техъ поръ, какъ движете это закрывало видъ хлеба у одной головы, тогда уже шла она прямо къ одному куску».

Если учесть, что это — перевод, то простое сопоставление данного текста с вышеприведенными образцами переводных тек- стов петровского времени покажет, какие громадные успехи были достигнуты русским общенациональным языком в его письменном выражении в течение XVIII в. Оба последние отрывка написаны языком, отличия которого от русского языка XIX—XX вв. сводят- ся к почти незаметным мелочам: в первом отрывке — животъ в зна- чении «жизнь», зачаль вместо нашего начал, поверняся вместо по- вернувшись, во втором — язык не совпадает с современным глав- ным образом со стороны синтаксиса. Книжное и живое начала в этом языке пришли уже к ощутимому равновесию, и в том именно смысле, что они участвуют в данном типе речи как равноправные члены одной и той же речевой системы, избавившиеся от своих сти- листических двойников и параллелей. В языке среднего слога к концу XVIII в. уж если употребляется слово голодъ, то не употреб- ляется гладь,* если употребляется надежда, то не употребляется наде- жа и т. д.,а слова страна и сторона употребляются только в раз- ных значениях. Разумеется, это не непреложный закон, из кото- рого невозможны исключения, но общая тенденция. Таким образом, к концу XVIII в. взаимное размежевание «славенских» и «русских» элементов, с одной стороны, а с другой — их слияние в одно целое можно считать процессом завершенным.

Указанный процесс особенно ярко сказался в «Российской грам- матике» Ломоносова (1755 г.). Сочинение этой «Грамматики» есть главное право Ломоносова на признание его великим деятелем в истории русского языка. «Грамматика» Ломоносова — первая рус- ская грамматика на русском языке. Только она впервые стала вы- теснять из учебного обихода перепечатки Смотрицкого и приучать к мысли, впоследствии отстаивавшейся, например, Радищевым, о не- обходимости первоначального обучения на русском, а не церковно- славянском языке. Но вместе с тем «Грамматика» Ломоносова не есть, конечно, грамматика обиходного языка, «простых разговоров». Она отражает нормы новой книжной речи, как она сложилась в традиции «среднего слога», на почве слияния «славенского» и «рус- ского» элементов в одно целое. В этом отношении достойна наблюде- ния борьба, которую объявляет «Грамматика» Ломоносова некото- рым употребительным в его время формам, находившимся в проти- воречии с его основной концепцией русской литературной речи. Так, Ломоносов протестует против употребления формы учрежденш вместо учрежденья в именительном падеже множественного числа, истинным извгьстш вместо истинныя извгьст1я, то есть против форм, подсказываемых навыками обиходной речи. Но вместе с тем он не поместил в своей «Грамматике» почти ни одной такой формы, кото- рая в его время по своей архаичности должна была переживаться как славянизм вроде простых прошедших, исконных форм склонения слов мужского рода во множественном числе (рабомъ, рабы, рабгьхъ) и пр.Чрезвычайно интересно полное его единодушие в этом вопро- се с Тредиаковским, в своих грамматических советах также отра- жающим среднюю линию развития новой книжной речи. Так, Тре- диаковский, с одной стороны, осуждает, подобно Ломоносову, фор- мы раъсуждени, повелгьнИ вместо раьсуждешя, повелгьшя. пр1мгьчан1- Евъ. склонемЕвъ вместо пр1мгьчанШ, склоненШ, а с другой — тут же возражает тем, кто пишет по торгомъ i рынкомъ, въ рядгьхъ I на пло- шчадгьхъ вместо по тореамъ i рынкомъ, въ рядахъ и на плошчадяхъ.

Но язык художественной литературы явно отставал в этом процессе, и это отставание есть характерная черта в истории рус- ского литературного языка в XVIII веке. Общая причина этого отставания ясна из предыдущего. Русский классицизм знал пре- имущественно жанры высокие или низкие как жанры художест- венной литературы. Высокие жанры заставляли писателей прибе- гать к таким книжным элементам речи, которые общей, генераль- ной линией развития русского литературного языка уже были отсе- яны. Соответственно то же наблюдалось в литературе низких жанров в применении к средствам языка обиходного. Поэтому ода или тра- гедия XVIII в. отзывается библейской книжностью, а комедия или басня — «простонародностью» и провинциальным колоритом речи. Одописцы любили пышные эллинизмы вроде елей, кринъ, нектаръ, понтъ, сложные слова эллинского стиля вроде быстротекущих, огнедышущий, злосердый, златострунный, евгътоносный. Из языка церковных книг они выбирали высокие слова и выражения .вроде воспящать, вперить, вотще, ложесна, лгъпота, помавать, стогна (площадь), угобзить (умножить), ликовствовать, а также и такие слова, которые в обыкновенном языке имели другое значение, как например животъ в значении «жизнь» (у Сумарокова: «И во злобе устремленныхъ на драгой животъ Петровъ»), теку в значении «иду», «двигаюсь» (например, у В. Петрова: «Геройства Россъ на подвигь текъ»), хребетъ в значении «спина» (например, у Капниста: «Я зрю васъ, устрашенных и обращающихъ хребетъ») и многие другие. Одна из подробностей этого стиля речи состоит в пристрастии к старин- ным словообразовательным вариантам глагольных основ вроде снити, внити при сойти, войти; пожерти, стерши при пожрать, стереть; предписовати, испытовати (настоящее время предписую, испытую), в особенности же к такому архаичному образованию ос- новы настоящего времени, как зижду от здать 9 емлю от имать, же- ну от гнать, ср., например, в «Россияде»: «Четыре храбрые героя ихъ женутъ». Сюда относятся далее архаические формы причастий вроде сгьдяй (сидящий), соэдавый (создавший), явльшхйся (явившийся) и многие другие частности грамматического строя и лексического состава. Надо еще добавить, что и в области произношения, судя па всей совокупности наших сведений, в течение XVIII в. сохраня- лась традиция книжного, высокого произношения, не допускавшая аканья, пытавшаяся искусственно различать гь и е, признававшая произношение г взрывного простонародным и требовавшая, наобо- рот, произношения h и точно так же не допускавшая ё вместо е. Это последнее наглядно свидетельствуется рифмами вроде чгьмъ— мечемъ, села — дгьла, озеръ — пещеръ и т. д.

Следует сказать, что первые образцы одического и вообще высо- кого слога, которые были даны Ломоносовым, отличаются значи- тельной простотой языка по сравнению с тем, как этот язык сложил- ся в последующей традиции. Современники Ломоносова, соперни- чавшие с ним, нередко упрекали его за чрезмерную выспренность образов, гиперболизм сравнений, но собственно к языку это отно- сится мало. В некоторых местах трагедий Сумарокова, в «Россия- де» Хераскова, в одах В. Майкова или, особенно, В. Петрова язык гораздо более замысловат, труден и богат библеизмами, чем в про- изведениях Ломоносова. Но вместе с тем сложившаяся традиция вы- сокого слога вследствие резкой ее разобщенности с «обыкновенным» языком причиняла и затруднения, особенно, когда речь шла о прозе. Большой интерес в данном отношении представляет предис- ловие Фонвизина к переведенному им «Иосифу» Битобе 1769 г. Вот что говорит здесь Фонвизин о языке своего перевода:

«Все наши книги писаны или славенскимъ, или нынешнимъ языкомъ. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что въ пере- воде такихъ книгъ, каковъ Телемакъ, Аргенида, 1осифъ и проч.я сего рода, потребно держаться токмо важности славенскаго языка: но при томъ наблюдать и ясность нашего; ибо хотя славенскгё языкъ и самъ собою ясенъ, но не для техъ, кои въ немъ не упражняются. Следовательно, слогъ долженъ быть такой, каковаго мы еще не име- емъ... Множество приходило мне на мысль славенскихъ словъ и ре- чешй, которыя, не имея себе примера, принужденъ я былъ оставить, бояся или возмутить ясность, или тронуть нежность слуха. Приходили мне на мысль наши нынешшя слова и речешя, и весьма упот- ребительный въ сообществе, но не имея примеру, оставляле я оныя, опасаясь того, что не довольно изобразите они важность ав- торской мысли».

Здесь очень точно указано на возникшую у русской литературы потребность в таком языке, который, с одной стороны, не был бы так тривиален и фамильярен, как язык повседневный, но с другой, не очень бы сильно отличался от повседневного языка своей высотой и книжностью. Естественно, что в применении к прозе эта потреб- ность стала находить свое выражение раньше, чем в применении к стихам. Помимо того, что высокая поэзия, как само собой понятно, в большей степени, чем проза, нуждалась в книжном языковом ма- териале, существовало еще одно особое обстоятельство, способство- вавшее тому, что всякая вообще стихотворная речь отставала в об- щей эволюции русской письменной речи в сторону сближения с обиходной. Дело в том, что с самых же первых шагов русского сти- хотворства, на рубеже XVII и XVIII вв., отсутствие выработанной версификационной техники заставляло стихотворцев прибегать к разного рода «поэтическим вольностям» для того, чтобы легче было справиться с требованиями ритма и рифмы. Речь идет здесь не о случайных уклонениях от правильного языка у отдельного писателя, а о целой системе узаконенных традиций и даже специ- альными теоретическими рассуждениями вольностей, которые, по большей мере, представляли собой допускаемые к употреблению архаизмы языка и тому подобные параллельные языковые средства. В особенности велика в этом отношении была роль различных мор- фологических славянизмов, отличавшихся от параллельных средств обыкновенного языка тем, что они были на слог короче или длиннее и потому были очень выгодны в ритмическом хозяйстве стихотворца, как например всякъ вместо всякШ, Петре (звательный падеж) вместо Петръ, писати вместо писать, морь вместо мерей и пр. Сюда же относятся и неравносложные варианты в области самой лекси- ки, как например иль вместо или, градъ вместо городъ и многие дру- гие. Антиох Кантемир писал по этому вопросу так: «Все сокраще- Н1Я речей, которыя славенскШ языкъ узаконяетъ, можно по нужде смело принять въ стихахъ русскихъ; такъ, напримере, изрядно употребляется вгькъ, человгъкъ, чисть, сладкъ, вместо вгъковъ, чело- вгьковъ, чистый, сладкшъ. Разумеется, к этого рода вольностям, то есть разного рода архаизмам в которых нужда была не стилистиче- ская только, но также и чисто техническая, охотно прибегали как в высокой, так и в низкой поэзии. Нетрудно, например, обнаружить ряд таких узаконенных сокращений и растяжений в следующей ба- сне Сумарокова

Стреказа

Въ зимнв время, подаянья
Просить жалко стреказа,
И заплаканны глаза,
Тяжкова ея страданья,

Представляютъ видъ.
Муравейникъ посЪщаетъ,
Л юту горесть изв-вщаеть,

Говорить:

Стражду;
Сжалься, сжалься муравей,
Ты надъ бедностью моей,
Утоли мой алчъ и жажду!
Разны муки я терплю:

Гол од ъ, Холодъ;

День таскаюсь, ночь не сплю.
Въ чемъ грудилася ты въ л*Ьто?
Я скажу теб-в и его:
Я вспевала день и ночь.
Коль такое ваше племя;
Так лети отсель ты прочь:
Поплясати время.

Традиция вольностей держалась очень долго, и только к сере- дине XIX в., уже после Пушкина, преодолевается окончательно.

Соответственно отставал от общего развития и язык низких жанров. Уже к концу XVIII в. этот язык должен был представляться вульгарным, грубым, провинциальным. В нем то и дело встречаем такие слова и выражения, как стибрить, подтяпать, калякать, кобениться, дать стргьлка, заварить брагу, остаться въ голяхъ, кто бабгъ не внукъ; в нем много таких слов, которые сейчас прихо- дится разыскивать в специальных областных словарях, как напри- мер куромша (ветреник), набитой брать (ровня), похимистить (украсть), взабыль (в самом деле), врютить (впутать), притоманное (заработанное). Любопытным памятником этого стиля являются знаменитые «Записки» Болотова, в известном отношении, по-ви- димому, хорошо отражающие живую речь автора, его времени и его круга. Здесь, между прочим, находим: *узгъ топора» (острие), ъпромололъ я ее всю» (выучил всю книгу), «подъ караулъ подтя- пали » , «сколько-нибудь понаблошнился и много кое-чего зналъ» (то есть понабрался сведений), «покуда онъ еще не оборкался » (не привык), *колты и хлопоты», «слъдовалъ за нами назиркою (наблю- дая) до самого Ревеля», «жена его была старушка самая шлюшеч- ка » , «буде бы онъ сталъ слишкомъ барабоишть » (спорить, упирать- ся)», «около замка шишляю* (вожусь) и т. д. С этой лексикой свя- заны и грамматические явления того же стиля, как например пост- позитивные частицы -ать, -сте, -стани, формы склонения, вроде «сто рублевь » , «три дни » , «изъ стремя » *яйцы » , *укрепленьевъ » , изо- билие глаголов на -ыва вроде ночевывалъ, купхлвались, ужинывалъ и многие другие. Это был обиходный язык общества, еще не сде- лавшего для себя книжную речь привычным элементом повседнев- ного цивилизованного быта.

Таковы в существенных чертах свойства русской литературной речи в эпоху классицизма Итог ее развития к последним двум де- сятилетиям XVIII в. может быть определен в следующих двух ос- новных положениях:

•  На почве среднего слога окрепла традиция общенациональ- ной русской речи, представлявшая собой новую, высшую ступень в процессе скрещения книжного и обиходного начал. Но эта тра- диция пока была еще ограничена в своем применении рамками деловой (научной, публицистической и т. п.) речи и с художествен- ной речью соприкасалась мало.

•  Специфические задачи, которые диктовались в применении к языку развитием русской художественной литературы, класси- цизм превосходно разрешил, создав традиции высокого и низкого («простого») слога. Однако чем ближе к концу века, тем сильнее обнаруживалось противоречие между общей линией развития рус* ской письменной речи и наличным ее состоянием в основных жан- рах художественной литературы. Здесь язык постоянно представ- лялся то слишком «высоким», то слишком «низким».

Оба указанных противоречия оказалась призвана разрешить та новая эпоха в истории русской литературы, начало которой положила деятельность Карамзина

Глава десятая
Создание общенациональной нормы

Как нетрудно убедиться, естественный путь к устранению ука- занных противоречий заключался в том, чтобы язык, сложившийся на почве среднего слога, сделать языком не только деловым и тео- ретическим, то также и художественным. Именно в этом, в своем существе, и состоит та «реформа слога», которая была произведена Карамзиным и вызвала такой громкий отголосок в русском обще- стве конца XVIII и начала XIX в. Но это стало возможно только тогда, когда изменилась и начала ставить себе новые задачи сама художественная литература. Вот почему борьба между «старым и новым слогом российского языка» в конце XVIII в. есть не что иное, как прямое следствие борьбы между литературой классицизма и новым литературным направлением, неудачно позднее названным именем «сентиментализма».

В своей известной статье 1803 г. «От чего в России мало автор- ских талантов» Карамзин, между прочим, говорил, что, в проти- воположность французским писателям, русские лишены возмож- ности учиться хорошему языку в обществе; как видим, у Карамзина уже не было тех иллюзий, какие управляли мыслью молодого Тре- диаковского. Поэтому, заключает Карамзин, «Французы пишут, как говорят, а Руские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом». Это было совершенно пра- вильно не только как формулировка задачи писателя, но и как на- блюдение над тем, что уже реально существовало в действительности.

В конце XVIII в. русское общество, в отношении своего оби- ходного языка, находилось уже в состоянии глубокого расслоения. Правда, еще и в первые десятилетия XIX в. в известных кру- гах русского барства сохранялись привычки «простонародной» русской речи, что засвидетельствовано, например, в «Горе от ума», в частной переписке этого времени, в мемуарах. Так, даже и Чац- кий говорит еще: «вы ради, давиче, спосылать за делом», Пушкин в своих письмах пишет: покаместь, ярмонка, брюхата, на квар- тере и т. д. Но, с другой стороны, уже в «Недоросле» (1782 г.) от- четливо проступает языковое расслоение, о котором здесь гово- рится. Достаточно сопоставить речь отрицательных и положитель- ных героев комедии, чтобы это увидеть,— вторые все говорят книж- но, согласно с языком тех книжек, на которых воспитаны их мысли и чувства. Вот один образец:

«Софья. Ваше изъяснеше, дядюшка, сходно съ моимъ внут- реннимъ чувствомъ, которова я изъяснить не могла. Я теперь живо чувствую и достоинство честнова человека, и ево должность.

Стародумъ. Должность! А! Мой другъ! какъ это слово у всехъ на языке, и какъ мало ево понимаютъ! Всечасное употреб- леше этова слова такъ насъ съ нимъ ознакомило, что выговоря ево человеке ничево уже не мыслить, ничево не чувствуетъ, когда естьлибъ люди понимали ево важность, никто не могъ бы вымол- вить ево безъ душевнаго почтешя. Подумай, что такое должность. Это тотъ священный обете...» и т. д. Слово должность здесь озна- чает общественный долг и есть одно из модных книжных слов этого времени, которые, как заметил когда-то Ключевский, «не оказы- вали прямого действия на нравы и поступки, на подъем жизни, но, украшая речь, приучали мысль к опрятности». Стиль речи, к которому принадлежали этого рода слова, в конце XVIII в. для определенной общественной среды стал явлением повседневности, привычкой. Это были предтечи русской интеллигенции, и они по- немногу начинали говорить так, как писались их любимые книжки.

Помимо всяких других различий, какие существовали между новым книжным языком «среднего стиля» и предшествовавшими состояниями развивавшегося русского общенационального языка, он отличался еще тем, что это был язык европеизированный. Как уже указывалось, в его истории очень большая роль принадлежала переводам с западноевропейских языков. В процессе этих перево- дов русский язык должен был приобретать средства, нужные для передачи соответствующих понятий западноевропейской цивили- зации. Эта цель достигалась двумя путями. Из них более простой — заимствование термина. Заимствовались преимущественно элемен- ты международной ученой терминологии, построенной из материала античных языков. В результате привычными и своими для русского языка становились слова вроде амфитеатр, атмосфера, горизонт, инструмент, натуральный, регулярный, практика, пропорция, температура, трактат, формула и т. д. Второй путь сложнее. Он состоял в приспособлении русских слов к буквальным перево- дам соответствующих слов иноязычных, в так называемых кальках. Очень важно иметь в виду, что материал, при помощи которого калькировались иноязычные ученые слова, брался исключительно из церковнославянской традиции. Когда в 1752 г. возникли сомнения по поводу допустимости терминов, которыми Тредиаковский пы- тался передать по-русски философские термины, принятые на Западе, вроде естественность или сущность ( essentia ), разумность ( intelligentia ), чувственность ( sensatio ) и т. п., то Тредиаковский с полным основанием мог сослаться на церковный язык как источ- ник его словоупотребления. «Оный термины,— писал он,— под- тверждаются вев книгами нашими церковными, изъ которыхъ я оный взялъ». Но таким путем могли возникать и совершенно но- вые слова, как например предрассудок первоначально — предсуж- деше и предразсужден1е, точно слепленное из церковнославян- ского материала по образцу французского prejuge . Таким путем возникали и русские соответствия многим общеевропейским науч- ным терминам вроде преломление, опыт, истолкование и многие другие. Громадное значение в этом процессе принадлежит языку научных сочинений Ломоносова. У всего этого круга лексических средств в том употреблении, какое сложилось для него к концу XVIII в., внешность была национальная, русская, существо же — общеевропейское, международное. Именно так и совершалось вдви- жение русского языка в общий круг европейских языков нового времени.

Но рядом с этим терминологическим обогащением письменной речи своим чередом шел процесс бытового усвоения западноевро- пейских слов, которые начиная с петровского времени оседали в обиходном языке правящих классов вместе с привозными образ- цами платья, еды, утвари и т. д. Это слова вроде суп, фрукты, сюр* тук (сначала— сюртут), сервиз (ср., например, в повести М. Чул- кова «Пригожая повариха»: «Купилъ мнъ новой сервизъ, или по- просту посуду») и т. д., по слову Пушкина:

Но панталоны, фрак, жилет, Всех этих слов на русском нет.

Однако во второй половине XVIII в. дворянское русское об- щество стало переживать настоящую лихорадку подражательности Европе, особенно — Франции, во всех внешних формах жизни, а также и в языке. Рнешнее усвоение французской культуры при- вело в известной части дворянского общества к кристаллизации типов петиметра и щеголихи, язык которых был неоднократно па- родирован в комедиях XVIII в., и к которому может быть приме нен сатирический ярлык Грибоедова: «смесь французского с ниже- городским». В комедии Сумарокова «Мать совмъстница дочери» мать, отбивающая возлюбленного у дочери, говорит ему так: «Да неужъ ли вамъ безъ женитьбы и любить не капабельно, будто толь- ко и кариспанденши какъмужъижена!» Или: «Я имвю честь им-вти къ вашему патрету, или къ вашей персонъ отличной решпектъ, и принимала васъ безо всякой церемошальности и безъ фасон ш». В «Бригадире» Фонвизина Советница говорит мужу: «Я капабельна съ тобою развестися, ежели ты меня еще такъ шпетить [2] станешь». Это, понятно, карикатуры, но они имели, очевидно, свое основание в действительности. То, что употребление западноевропейских заимствований часто было делом не терминологической потребно- сти, а стилистической моды, нетрудно видеть хотя бы на примере «Записок» Болотова, где встречаем такие фразы: «выслушивать та- ковыя ея предики и нравоучешя»; «онъ былъ мужъ, или паче ска- зать, носилъ только имя мужа полковничей метресы или любов- ницы»; «дело, о которомъ я теперь расскажу, основалось на мошен- ническомъ комплоте или заговоре между чухнами»; «имевпий съ покойнымъ родителемъ моимъ... небольшую суспищ'ю или доса- ду» и т. д. Эта мода была, преимущественно достоянием отста- лой, а не передовой части общества, не Стародумов и Правдиных, а Иванушек и Советниц, но тем не менее налагала отпечаток на рус- скую речь того времени в целом. Привычка читать и говорить по- французски — ас конца века обучение французскому языку с детства стало в дворянских домах почти обязательным — приу- чала и думать по-французски, и в этой подлинно двуязычной атмо- сфере повседневным явлением стали разного рода галлицизмы, то есть обороты речи, буквально переведенные с французского или построенные по образцам французского синтаксиса. Так, о детях говорили, что они «делают зубки»; появились выражения вроде «взять терпение». Правдин в «Недоросле» говорит: «Радуюсь, сдъ- лавъ ваше знакомство»; вместо «заплатить за книгу» можно было услышать: «заплатить книгу»; «дают себе воздухи» вместо «прини- мают вид», «требуют» в значении «утверждают» ( pretendre ) и т. д.

Нет ни одного русского писателя, который поощрял бы эту языковую галломанию как таковую, просто как известное увлече- ние. Наоборот, борьба с галломанией есть общий признак русской литературы в течение всего XVIII в., начиная Ломоносовым и кончая Карамзиным. Иногда она принимала даже совсем наивные и вместе с тем трогательные формы. В комедии Лукина «Мотъ, лю- бовь исправленный» одно из действующих лиц произносит слово туалетъ. К этому месту автор сделал примечание: «Слово чуже- странное говорить кокетка, что для нея и прилично, а ежели бы не она говорила, то конечно бы русское было написано». Это тот самый Лукин, который другую свою комедию назвал диковинным областным словом «Щепетильникъ», потребовавшим длинного объяс- нения в предисловии (оно значит «галантерейщик»), для того чтобы избежать заимствования с французского, в бытовой речи, как при- знает сам Лукин, в это время уже существовавшего. Но не все ведь в этом процессе сближения русского языка и западноевропейских было только скоропреходящей модой. Новой литературе, которая с конца XVIII в. стала вытеснять собой классицизм и которая ярко отразила переход «среднего слога» из книг в быт образованной чат ста дворянского общества, надлежало, помимо прочего, помочь русскому языку в отборе жизненно необходимого и полезного в том потоке заимствованных и офранцуженных средств речи, кото- рые проникали в него на рубеже XVIII и XIX столетий. Как раз с выполнением этой задачи и связана историческая заслуга русского сентиментализма и его вождя Карамзина.

В статье 1802 г. «О любви к отечеству и народной гордости» Карамзин между прочим писал: «Я осмелюсь попенять многим из наших любителей чтения, которые, зная лучше Парижских жите- лей все произведения Французской Литературы, не хотят и взгля- нуть на Рускую книгу. Того ли они желают, чтобы иностранцы уведомляли их о Руских талантах? Пусть же читают Французские и Немецкие критические Журналы, которые отдают справедливость нашим дарованиям, судя по некоторым переводам. Кому не будет обидно походить на Даланбертову мамку, которая, живучи с ним, к изумлению своему услышала от других, что он умный человек. Некоторые извиняются худым знанием Рускаго языка: это извине- ние хуже самой вины. Оставим нашим любезным светским Дамам утверждать, что Руской язык груб и не приятен, что charmant и seduisant , expansion и vapeurs не могут быть на нем выражены, и что, одним словом, не стоит труда знать его. Кто смеет доказывать Дамам, что они ошибаются? Но мущины не имеют такого любез- наго права судить ложно. Язык наш выразителен не только для высокаго красноречия, для громкой, живописной Поэзии, но и для нежной простоты, для звуков сердца и чувствительности. Он бо- гатее гармониею, нежели Французской, способнее для излияния души в тонах, представляет более аналогических слов, то есть со- образных с выражаемым действием: выгода, которую имеют одни коренные языки1 Беда наша, что мы все хотим говорить по-фран- цузски, и не думаем трудиться над обрабатыванием собственного языка: мудрено ли, что не умеем изъяснять им некоторых тонкостей в разговоре... Язык важен для Патриота; и я люблю Англичан за то, что они лучше хотят свистать и шипеть по-английски с са- мыми нежными любовницами своими, нежели говорить чужим язы- ком, известным почти всякому из них».

Эта выдержка, характеризующая отношение Карамзина к рус- скому языку и к проблеме его литературного развития, вместе с тем характеризует и самый язык, каким пользовался Карамзин. Очевидно, что искренняя, патриотическая любовь к русскому язы- ку вполне уживалась с употреблением в русском тексте ученых терминов западноевропейского происхождения и с построением фраз на европейский манер. Признавая высокие качества русской речи, Карамзин вместе с тем зовет к «обработыванию» ее, то есть к тому, чтобы сделать ее надлежащим и достойным органом современ- ной русской культуры. Это должен был быть язык, пригодный в одинаковой степени и для книги, и для беседы,— разумеется, в кругу лиц образованных, читающих, которые и говорить-то хо- тят не как попало, а хорошо и чисто, как мы сказали бы сейчас: «культурно». Это должен был быть язык не домашний, а тот, с каким представитель культурного слоя являлся в обществе, обрабо- танный и вычищенный по литературным образцам, но все же язык разговора, а не только академической речи и печатного рассуждения. Карамзин не скрывал от себя, что на деле эта функция в его время и в его среде принадлежала языку французскому, и именно с этим он и боролся. «Руской Кандидат Авторства,— пишет он,— недо- вольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя раз- говоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-Французски!» Но тот идеал языка, о котором мечтал Карамзин, и должен был вытеснить собой француз- скую речь из русского образованного быта. Этим объясняется и изобретение новых слов и выражений, на что Карамзин был очень счастлив. Он привил русскому языку такие слова, как промышлен- ность, будущность, влияние; выражения вроде убить время (пере- ведено дословно с французского tuer le temps ) и т. д. Образцы та- кого языка, способного конкурировать с французским, и содер- жатся в «Письмах русского путешественника», в повестях и крити- ческих этюдах Карамзина, в его публицистике. Они оказывали мощное воздействие на передовую часть дворянского общества, проникали в его частную переписку, а затем и в устное общение, и, таким образом, процесс, начавшийся еще в середине XVIII в. на почве «среднего слога», получал свое дальнейшее продолжение. Круг лиц, подпадавших такому воздействию, первоначально был невелик. Привычка к французскому языку, как языку мыслей и чувств, так глубоко укоренилась, что еще и столетие спустя в из- вестных кругах давала себя знать. Не только пушкинская Татьяна писала свое письмо Онегину по-французски, так как

... выражалася с трудом На языке своем родном,

но еще и героиня повести Боборыкина «Без мужей», страдающая от неумения заинтересовать собой возможного жениха, охаракте- ризована следующим образом: «Ей стало досадно, что по-русски она говорит бесцветно: не хватает слов. Просто она глупеет. Будь это по-французски, она бы ему в четверть часа показала, как она умеет говорить и думать. На том языке готовые фразы. Ими игра- ешь, как шариками. А тут надо заново составлять фразы. И в сало- нах их никогда не произносят». Для истории русского языка су- щественно все же то, что уже и в эпоху Карамзина был хотя бы небольшой круг лиц, которые могли считать вполне своим язык «Пи- сем русского путешественника», как, например, в следующем от- рывке:

«Отдохнувъ въ трактире и напившись чаю, пошелъ я далее по берегу озера, чтобы видеть главную сцену романа, селеше Кларанъ. Высок .я густая дерева скрывають его отъ нетерпели- выхъ взоровъ. Подошелъ, и увиделъ — бедную маленькую дере- веньку, лежащую у подошвы горе, покрытыхе елями. Вместо жи- лища Юлшна, столь прекрасно описаннаго, представился мне старый замокъ съ башнями; суровая наружность его показываеть суровость твхъ временъ, въ которыя онъ построенъ. Мнопе изъ тамошнихъ жителей знають Новую Элоизу, и весьма довольны гвмъ, что великой Руссо прославилъ ихъ родину, сд-влавъ ее сце- ной своего романа. Работающей поселянинъ, видя тамъ любопыт- наго пришельца, говорить ему съ усмешкою: баринъ конечно чи- талъ Новую Элоизу. Одинъ старикъ показывалъ мнъ и тотъ лъсокъ, въ которомъ, по Руссову описашю, Юл in поц-вл овала въ первый разъ страстнаго Сен-Прё, и симъ магическимъ прикосновешемъ потресла въ немъ всю нервную систему его.— За деревенькою волны озера омывають сгвны укрепленного замка Шильйона; унылый шумъ ихъ склоняетъ душу къ меланхолической дремоте».

Вопрос о том, что в данном типе языка донесено из старинной книжной традиции и что исконно принадлежит обиходному языку (ср., с одной стороны, главную, работающШ, прикосновемемъ, с другой — берегу, деревеньку и т. д.), что в нем свое и что идет с Запада, в сущности, уже не имел никакого практического значе- ния и мог интересовать только староверов, продолжавших стоять на точке зрения теории трех слогов. В языке, который постепенно начинал получать преобладание с началом XIX в., элементы, во- сходящие по своему происхождению к разным источникам, стали стилистически неразличимы и растворились в скрещенном, но цель- ном единстве.

Аналогичный процесс происходил и в стихотворном языке но- вой литературы, в языке Батюшкова, Жуковского, их предшествен- ников и преемников. Как уже указывалось в предыдущей главе, в стихотворной речи книжная традиция вообще была более сильна, и потому даже так называемая легкая поэзия начала XIX в. изо- билует славянизмами, не втянутыми процессом скрещения в об- щий, средний фонд русской лексики. Но в этой поэзии у славяниз- мов уже совсем иная роль — они употребляются здесь не ради их «высоты», а ради новых стилистических задач, которые разреша- лись столько же при помощи славянизмов, сколько при помощи слов иного происхождения. Ланиты и перси в этой поэзии были стилистически равноценны со словами вроде камелек или ручеек, розы или арфа. Например, у Батюшкова:

Стану всюду развевать Легким уст прикосновеньем, Как зефира дуновеньем, От каштановых волос Тонкий запах свежих роз. Если лилия листами Ко груди твоей прильнет, Если яркими лучами В камельке огонь блеснет, Если пламень потаенный По ланитам пробежал, Если пояс сокровенный Развязался и упал,— Улыбнися, друг бесценный,

Это я! — Когда же ты,

Сном закрыв прелестны очи,

Обнажишь во мраке ночи

Роз и лилий красоты,

Я вздохну.,, и глас мой томный,

Арфы голосу подобный,

Тихо в воздухе умрет.

(Обращает на себя внимание безразличное употребление слов глас и голос в конце приведенного отрывка, вызванное условиями стихосложения.) Конечный результат оказывался тот же, что и в прозе.— происхождение слова само по себе перестало определять его стилистический вес. Ср. у Жуковского:

И старец зрит гостеприимной,

Что гость его ^ныл, И светлый огонек он в дымной

Печурке разложил. Плоды и зелень предлагает

С приправой добрых слов; Беседой скуку озлащает

Медлительных часов. Кружится резвый кот пред ними;

В углу кричит сверчок...

И далее:

Трепещут перси; взор склоненный}

Как роза, цвет ланит... И деву-прелесть изумленный

Отшельник в госте зрит.

Но наряду с легкой поэзией значительное место в русской ли- тературной жизни начала XIX в. занимал и новый вид высокой поэзии, посвященный национально-гражданской теме. Эта тради- ция, воспитавшая, например, гражданскую лирику Пушкина и поэзию декабристов, нуждалась еще в славянизмах, как обособлен- ном риторическом средстве, при помощи которого достигалась не только необходимая «высота» слога, но и его патриотический тон. Однако еще более важное значение получает в это время иное, ранее мало применявшееся средство, именно — архаизмы словаря и фразеологии в точном смысле этого слова, непосредственно от- вечавшие появившейся потребности изображения старины и при- дававшие патриотическую выразительность рассказу. Для русской художественной речи первой половины XIX в. громадное значение должны были иметь опыты такого применения архаизмов в «Исто- рии Государства Российского» и в исторических повестях Карамзина. Именно отсюда пошли в широкое литературное употребление слова и выражения, как гривна, вече, отроки, дружина, подручники, бить челом, опоясать мечом и т. п. Карамзин нередко комментирует употребляемые им древнерусские слова и выражения, как напри- мер: входить в дань* значило тогда «объезжать Россию и собирать налоги», или ^стояли всю ночь за щитами » , т. е. «вооруженные в боевом порядке» и т. п. Нетрудно видеть отражение этих лексических и фразеологических явлений в таких произведениях, как например «Думы» Рылеева, баллады Кюхельбекера, в романах Загоскина и т. п.

Реформированный литературный язык был явлением глубоко жизненным, потому что прямо отвечал потребностям литературы и среды, его создавшей. Помимо всего, его внедрение в письменный и устный обиход образованного слоя должно было в значительной степени содействовать уничтожению морфологических и произно- сительных отличий литературной речи от обиходной. Из литератур- ного употребления постепенно исчезают формы вроде рублевъ, въ пламгь и пр., но зато все труднее становится употреблять и формы вроде явльшхйся вместо явившШся. Аканье к этой поре перестает уже быть приметой низкой речи; все чаще наблюдаются рифмы вроде розы — слёзы, ранее невозможные, так как в слове слёзы под ударением произносился гласный е\ произношение Л на месте нашего г мало-помалу ограничивается всего несколькими словами вроде богатый, благо, бог.

Однако прежний литературный язык с его разновидностями, разумеется, не сразу уступил место новому. Он сохранялся в упот- реблении наряду с новым, пока продолжали сохраняться виды письменности, нуждавшиеся в нем. Так, например, сами же но- ваторы литературы вроде Карамзина и Жуковского продолжали писать оды и сходные произведения. Разумеется, эти оды писались в соответствии с правилами классицизма. Да и вообще старина в языке не уступала своего места новизне без боя. Борьба по во- просу о «старом и новом слоге российского языка», разгоревшаяся с выходом в 1803 г. известного «Рассуждения» Шишкова, произвела глубочайшее впечатление на тогдашнее мыслящее общество, и от- звуки ее слышны в русской литературе еще много лет спустя. Но собственно в истории русского языка вся эта знаменитая полемика не имела почти никакого значения. Интерес ее не лингвистический, а гораздо более широкий, мировоззрительный. В горячем и искрен- нем, но в значительной мере безотчетном патриотизме Шишкова находили себе опору носители убежденного и сознательного пат- риотизма из среды литературной молодежи, идеологи будущего декабризма, испугавшиеся космополитической внешности карам- зинизма, совсем не пугавшей, например, Пушкина. Но что касается самого по себе вопроса о языке, то Шишков, придерживавшийся теории трех стилей, в то же время грубо искажал сущность учения Ломоносова, так как высоким слогом считал не скрещенный «сла- венороссийский» язык с добавлением отдельных элементов из язы- ка церковных книг, а именно сам по себе церковный язык. Своим критикам, указывавшим, что языки «славенский» и «русский» — это разные языки, Шишков упрямо возражал, что это не два раз- ных языка, а два разных слога одного и того же языка, что, может <5ыть, имело бы смысл в допетровской Руси, и предлагал ввести в литературное употребление слова вроде лысто, любопргьн1е, непщевать, углгьбать, уне, усыренный и т. п. Разумеется, никто*так не стал писать, в том числе и сам Шишков, и все это была чистая уто- пия, очень далекая от идеи Ломоносова, именем которого клялся Шишков. Гораздо ближе к Карамзину, чем им самим казалось, были по языку и молодые шишковисты вроде Кюхельбекера. Их поле- мика с арзамасцами по вопросу о языке была производной от поле- мики по вопросу о предмете поэзии и выражалась в противопостав- лении «важной» поэзии, с высоким гражданским содержанием, расплодившимся в школе Карамзина и Дмитриева «безделкам» (ср. остроумные возражения Пушкина в IV главе «Евгения Оне- гина»). А образцовость слога Карамзина впоследствии признавал тот же Кюхельбекер.

Выступление Шишкова против нового слога имело отчасти то практическое значение; что заставило литераторов начала века несколько строже отбирать слова западноевропейского происхож- дения для употребления в литературе. Но и в данном отношении не следует преувеличивать роль Шишкова. Дело в том, что Карам- зин уже в 1797 г., за шесть лет до выступления Шишкова, во вто- ром издании «Писем русского путешественника» устранил громад- ное число заимствованных слов по сравнению с первопечатным тек- стом «Писем» 1791 —92 г. Так, вместо «о моемъ вояжгьъ во втором издании «Писем» поставлено «о моемъ nymeuiecmeiu *, вместо «по- томъ публикуешь о васъ» читаем «потомъ объявить о васъ», вместо натурально — как водится, вместо «искусство въ балансироваши » — «искусство въ прыгами* и т. д. Между тем Шишков требовал ре- шительного отказа от европеизации русской речи и протестовал против употребления даже таких слов международного характера, как моральный, эстетический, эпоха, сцена, гармония, интерес, и укоренившихся в русском обиходе фразеологических галлициз- мов, как тонкий вкус, трогать душу и т. д. В целом можно сказать, что излишества, допускавшиеся в данном отношении писателями конца XVIII — начала XIX в., обнаружились и были отвергнуты русской литературной речью независимо от того, что писали по этому поводу Шишков и его сторонники.

Но было в новом слоге одно действительно серьезное противо- речие. На него указывал отчасти и Шишков, но только он не мог указать путей к его разрешению. Дело в том, что обработанный, чистый и элегантный язык, какой насаждали литературные нова- торы в книгах и обществе, был лишен аромата живой повседнев- ности и подлинной народности. Это делало его бедным и вялым в художественном отношении, но в то же время он оставался слиш- ком элегантным для надобностей деловых. Носители этого «очищен- ного», «благородного» языка боялись занести в него дух «просто- народности» и тривиальности и потому избегали употребления слов, по своему вещественному значению или стилистическому колориту не свойственных обиходу светского салона. Карамзин считал не- возможным употребление в литературе слов вроде квас или па- рень. Крылова осуждали за то, что он не выдерживал правила: для последующих поколений символом общерусской национальной языковой нормы.

То, что обычно подразумевается под ролью, которая принадле- жит Пушкину в истории русской литературной речи, есть новый и последний акт скрещения книжного и обиходного начал нашего языка. Книжное начало для Пушкина было воплощено в наиболее крупных и ярких достижениях карамзинской школы, например в «Истории Государства Российского», в поэзии Батюшкова и Жу- ковского, обиходное — в творениях Крылова или Фонвизина, то есть в том идиоматически-народном языковом материале, на каком построены басни Крылова, из которого состоит речь Простаковых, Еремеевны и т. д. Язык Пушкина в его наиболее зрелых произве- дениях есть объединение этих двух традиций, и именно такое объ- единение, в котором отдельные элементы уже не могут быть изящ- ными или грубыми сами по себе, а непосредственно подчинены дан- ному контексту в его конкретной цельности. Поэтому простонарод- ные и повседневные выражения, в той мере, в какой они вообще были свойственны домашней бытовой речи русского культурного слоя, сохранившего связь с народной почвой, находят себе место и в самых «важных», по прежней терминологии, произведениях Пуш- кина, например:

Когда за городом, задумчив я брожу И на публичное кладбище захожу, Решетки, столбики, нарядные гробницы, Под коими гниют все мертвецы столицы, В болоте кое-как стесненные рядком, Как гости жадные за нищенским столом, Купцов, чиновников усопших мавзолеи, Дешевого резца нелепые затеи, Над ними надписи и в прозе и в стихах О добродетелях, о службе и чинах. По старом рогаче вдовицы плач амурный Ворами со столбов отвинченные урны: Могилы склизкие, которы также тут Зеваючи жильцов к себе на утро ждут — Такие смутные мне мысли всё наводит, Что злое на меня уныние находит. Хоть плюнуть, да бежать...

Или в другом стихотворении:

Долго ль мне в тоске голодной Пост невольный соблюдать. И телятиной холодной Трюфли Яра поминать.

Или в «Медном Всаднике»:

Вода сбыла, и мостовая Открылась, и Евгений мой Спешит, душою замирая, В надежде, страхе и тоске К едва смирившейся реке.

Но, торжеством победы полны, Еще кипели злобно волны, Как бы под ними тлел огонь, Еще их пена покрывала, И тяжело Нева дышала, Как с битвы прибежавший конь. Евгений смотрит, видит лодку, Он к ней бежит, как на находку, Он перевозчика зовет — И перевозчик беззаботный Его за гривенник охотно Чрез волны страшные везет.

Общеизвестны «простонародные» слова и бытовые прозаизмы в самых задушевных лирических стихотворениях Пушкина, в его байронических поэмах, в таких наиболее совершенных его созда- ниях, как маленькие трагедии, поэма о Тазите и т. д. Например, в стихотворении «Осень»:

Теперь моя пора я не люблю весны,

Скучна мне оттепель, вонь, грязь — весной я болен...

И далее:

Дни поздней осени бранят обыкновенно, Но мне она мила, читатель дорогой, Красою тихою, блистающей смиренно. Так нелюбимое дитя в семье родной К себе меня влечет Сказать вам откровенно, Из годовых времен я рад лишь ей одной...

Ср. в поэме о Тазите:

Поди ты прочь — ты мне не сын.

Ты не чеченец — ты старуха,

Ты трус, ты раб, ты армянин.

Будь проклят мной. Поди — чтоб слуха

Никто о робком не имел,

Чтоб вечно ждал ты грозной встречи,

Чтоб мертвый брат тебе на плечи

Окровавленной кошкой сел

И к бездне гнал тебя нещадно,

Чтоб ты, как раненый олень,

Бежал, тоскуя безотрадно,

Чтоб дети русских деревень

Тебя веревкою поймали

И как волчонка затерзали,

Чтоб ты... беги., беги скорей,

Не оскверняй моих очей!

Нечего и говорить о таких произведениях Пушкина, в которых изображается живая речь простых людей, вроде «Бориса Годунова», «Капитанской дочки» и т. д.

Защитникам хорошего вкуса и вылощенного светского языка Пушкин неоднократно указывал на мнимость, фальшивость их идеала. Друг Пушкина Вяземский очень метко однажды сказал, что только лакей постеснялся бы в обществе произнести слово вроде

воняет, но что «порядочный человек смело скажет это слово и в великосветской гостиной и перед дамами». Совершенно в том же духе Пушкин писал в одной из отброшенных строф «Евгения Оне- гина»:

В гостиной светской и свободной Был принят слог простонародный И не пугал ничьих ушей Живою странностью своей.

Решительно борясь с условностью светских приличий в литератур- ной полемике, Пушкин подкреплял свое мнение и здесь ссылкой на обычаи языка: «В обществе вы локтем задели соседа вашего, вы извиняетесь — очень хорошо.— Но гуляя в толпе под качелями, толкнули лавочника — вы не скажете ему: mille pardons . Вы зо- вете извозчика — и говорите ему: пошел в Коломну, а не — сделайте одолжение, потрудитесь свезти в Коломну » . Во всех подобных по- лемических и критических замечаниях отчетливо проступает твер- дое убеждение Пушкина в ненужности и невозможности твердых границ между живой речью русского повседневного быта и лите- ратурной нормой языка.

Уже сказано, что в литературе точкой опоры были для Пушки- на в этом его убеждении басни Крылова, комедии Фонвизина и другие памятники русского национально-языкового колорита в письменности. Но Пушкин не мог бы так успешно воплотить в жизнь тот замысел, который он ставил себе в отношении литератур- ной речи, если б он питался только литературным преданием рус- ского просторечия. Пушкин черпал силы для своего подвига не- посредственно в источнике народной речи, в языке народной поэ- зии, в народной русской психологии, в мире национальных преда- ний и привычек, в прошлом русского народа и русского государст- ва. Его жадный интерес ко всему, что отмечено печатью народности в русской действительности, общеизвестен. Здесь можно ограни- читься только указанием на то, что если бы не эта кровная и проч- ная связь Пушкина с русским народом, его бытом, историей и пси- хологией, то великий синтез литературного и народного начал в русской речи, возникший в результате деятельности Пушкина и его современников, никогда не был бы достигнут. Ко всему следует еще добавить, что в пушкинское время, и прежде всего в произ- ведениях самого Пушкина, значительно сокращается употребле- ние различных «поэтических вольностей», произносительная сторона речи в стихах становится еще более близкой к произношению общеупотребительному и т. д. Шишков еще продолжал требовать, чтобы в «важном» слоге произносили слово «гора» на «о» и с звуком h вместо г, но это был уже в полном смысле слова вчерашний день для 20—30-х годов XIX в. Вообще Пушкин был не столько реформа- тор, сколько великий освободитель русской речи от множества сковывавших ее условностей.

Простота, естественность, чувство меры и полной внутренней свободы в подборе языковых средств характеризуют художествен-

ную речь Пушкина как со стороны ее словарного состава, так и в отношении композиционного построения. Изящно отделанный, но нередко кудрявый и растянутый синтаксис Карамзина под пером Пушкина сменился энергичным и точным лаконизмом, сжатой де- ловитостью изложения. Вот для сравнения отрывки из «Рыцаря нашего времени» Карамзина и «Дубровского» Пушкина. Первый:

«На луговой стороне Волги, там, где впадает в нее прозрачная река Свияга, и где, как известно по Истории Натальи, Боярской дочери, жил и умер изгнанником невинный Боярин Любославский — там, в маленькой деревеньке, родился прадед дед, отец Леонов; там родился и сам Леон, в то время, когда Природа, подобно лю- безной кокетке, сидящей за туалетом, убиралась, наряжалась в лучшее свое весеннее платье; белилась, румянилась... весенними цветами; смотрелась с улыбкою в зеркало... вод прозрачных, и завивала себе кудри... на вершинах древесных — то есть...» и т. д.

Второй:

«Похороны совершились на третий день. Тело бедного старика лежало на столе, покрытое саваном и окруженное свечами. Столо- вая полна была дворовых. Готовились к выносу. Владимир и трое слуг подняли гроб. Священник пошел вперед, дьячок сопровождал его, воспевая погребальные молитвы. Хозяин Кистеневки в послед- ний раз перешел за порог своего дома. Гроб понесли рощею. Цер- ковь находилась за нею. День был ясный и холодный. Осенние листья падали с дерев».

Более близкое изучение этого стиля принадлежит уже не исто- рии русского языка, а истории русского литературного искусства. Однако связь между этой удивительной и зрелой простотой построе- ния речи у Пушкина, между его стремлением к «прелести нагой простоты» и его враждой к искусственным перегородкам, отделяв- шим литературную речь от живой, остается очевидной. Поэтому именно в художественном языке Пушкина и нашел русский нацио- нальный язык ту воплощенную норму, которая была целью всех сложных событий, происходивших в нем с конца XVII в.

[1] Род телогреи.

[2] Шпынять, упрекать

СодержаниеДальше

наверх страницынаверх страницы на верх страницы









Заказать работу



© Библиотека учебной и научной литературы, 2012-2016 Рейтинг@Mail.ru Яндекс цитирования